Шрифт:
Закладка:
«Ага, вот как сейчас, например…» — думаю я.
— Год уходит на чтение книг. Пятнадцать месяцев — на поиск потерянных вещей. Два года чистой скуки — пялишься в окно. Две недели пялишься в холодильник. Пять суток тебя тошнит — это ж сто двадцать часов беспробудной блевотины. Представляешь?
Меня действительно начало подташнивать: и откуда он все это знает? Спрашиваю просто из вежливости:
— Палыч, а на амур-тужур, ну, на секс в смысле, сколько там приходится — среднестатистически?
Он притворно сердится:
— Ну-у, кто о чем… Тебе не об этом сейчас думать надо, душа моя, не об этом. До твоей непутевой головушки хоть доходит, с кем ты сейчас беседовать-то будешь, а? С самой Юлией, понимаешь, Леонардовной! — Он даже покраснел от волнения. — Это ж тебе, мил-друг, не кот начхал. Шанс такой выпадает — один на миллиард!
— А ты уверен, что на миллиард?
Палыч надулся и замолчал. Пауза заполнилась сопением и звучным чесом бороды. После буркнул:
— Семь месяцев на секс. — И ехидно добавил: — А вот думам о смысле жизни среднестатистический индивидуум предается три дня. Всего. Он блюет в два раза дольше за всю жизнь.
Юлия Леонардовна поправляет халат на груди (я скромно отвожу глаза), острый локоть ее чуть выставлен вперед, плечо покато, в повороте стана — спокойная мощная энергия. Так закручивал торсы своих пророков и сивилл несравненный Микеланджело на потолке Ватикана.
Мне спокойно и хорошо; как знать, может, так и выглядит счастье. Долгие паузы не тяготят, они втекают внутрь неким особым смыслом, светлым и лучистым, подобно высокому регистру соборного органа. Музыкальная тема счастья и покоя.
Юлия Леонардовна предлагает:
— Ну, попробуешь сам?
Я чуть робею, но уверенно киваю. Кафельная стена пошла мелкой рябью и растаяла. Я напрягся: в зияющей мутной пустоте возникла бледная голубая полоса, потом чуть пониже — розовая.
— Ну что же ты, смелей! — Леонардовна улыбнулась. — Смотри, как надо.
И тут же мои хилые цвета налились силой и жизнью; в немощный голубой ворвался ультрамарин, берлинская лазурь вздыбилась пеной косматых облаков, да так лихо, что верхнее облако стало вдруг похоже на взлохмаченную голову Зевса.
— Вот так! — азартно воскликнула она. — Вот так! Ничего сложного.
Я, осмелев, добавил косой свет: облака тут же стали объемными и заиграли. Я сделал этот свет золотистым. Нет, пошловато, лучше чуть алого — да, именно так, а по горизонту мазнул оранжевым и лимонным, самый верх неба затемнил. Леонардовна засмеялась и воткнула туда первую звезду:
— Ну как?
Я крикнул:
— Отлично! Давай еще!
— А где мы? Где? — Она тоже разошлась, тоже кричит.
Я резко взгромоздил фиолетовые горы — драматично, чуть подумав, вытянул горизонт уходящими в никуда бледнеющими холмами — от цвета зрелого баклажана до розового, слой за слоем.
— Ну, уж если это Крым… — Тут она плеснула вниз чистейшей бирюзой, накрутила белых барашков прибоя, воткнула пару диких скал.
Я ей подмигнул и подправил контур горы, получился медведь, пьющий из моря. Она всадила тройку стремительных чаек, потом зачем-то добавила целую стаю над скалой, чайки тут же бесцельно заметались, хрипло крича противными голосами.
Я убрал наиболее крикливых; она засмеялась и, откинув назад волосы, сказала:
— Видишь, все предельно просто.
Потом серьезным голосом спросила:
— Прощаться с ней будешь?
Я, тоже став серьезным, уверенно кивнул.
— Ну, смотри… Ялта подойдет? Июль?
— Ночь можно?
Она улыбнулась, щелкнула пальцами — и тут же опустилась тьма. Июльская ночь, Ялта.
Все светофоры на набережной радостно пульсируют желтым, словно им, наконец, удалось поймать и остановить время. Да, похоже, оно попалось: так заевшая мелодия спотыкается на той же фразе снова и снова, не в силах вырваться из хитрой ловушки. Это мне на руку: я давно мечтал воспользоваться отсутствием времени.
Мы плавно превращаемся в ночных прохожих — самую симпатичную разновидность пешеходов; мы шаркаем беспечно — эхо беспечно шаркает нам в ответ. Или это море?
Теплый запах ночной воды и летней провинциальной пыли. Желтоватые вигвамы фонарного света разбиты аккурат вдоль набережной, теперь уж нам точно не сбиться. Однако не все так просто: коварная луна пытается строить козни — вздумала поиграть в прятки: то исчезнет за черной трубой или колокольней, то выглянет в дыру меж домов, то, дразнясь, покажет серебристый ломтик над крышей, а то и разлинованную дольку сквозь ограду. Ты замедляешь шаг, прикладываешь палец к губам — «Ш‑ш‑ш!» (я уже догадался, что ты задумала); прокравшись из тени, ты ловко подставляешь ладони и наполняешь их лунным светом. Полная пригоршня голубоватого, мерцающего серебра. Бережно, словно котенка, ты прячешь его у меня на груди, за пазухой. Луна вздыхает: ладно, ладно, больше не буду, и поднимается выше, почти в зенит.
Мы бредем мимо спящих витрин; отражения наших отражений скользят в их бездонной тьме, там, под нами, вспыхивают плавники волшебных рыб, глубже неслышно проплывают гигантские тени китов, кажется, почти касаясь своими хвостами верхушек мачт затонувших фрегатов и бригов. В их трюмах — золото инков и майя, мальтийские цехины, бранденбургские дукаты с профилями трех кронпринцев, голландские гульдены и суверены, испанские дублоны с крестом и гербом Филиппа Четвертого.
«Это все — твое», — говорю я с галантной строгостью испанского дожа кисти Эль Греко.
Ты только улыбаешься.
«Ну а как же невероятной красоты сокровища: вот рубины, внутри каждого вздрагивает пурпурная капля — горит как кровь, а эти ледяные топазы, словно разбитое вдребезги январское утро?»
Ты смеешься — зачем? Мотаешь головой: «Нет, кому это нужно?»
Я не унимаюсь (я могу быть настойчивым, даже упрямым): «Но, может, хоть это?» Наклоняюсь, показываю рукой: там лунный свет просочился сквозь листву и рассыпался мерцающим жемчугом по асфальту. Ну? Опять нет?
Похоже, ты тоже можешь быть упрямой. Темный бульвар, пальмы совсем плоские на мерцающем фоне таинственного моря. Выбеленные июньскими дождями скамейки с вырезанными кособокими сердцами и наивными формулами вечной любви. Я склоняюсь и добавляю наши инициалы L и V, сплетаю их готической вязью — отменно строгой, но не лишенной изящества. Сдуваю мелкую шелуху стружки, прячу в ножны толедский клинок, спрашиваю: «Ну как?»
Ты качаешь головой, ты шепчешь: «Ты все это придумал. Ничего этого нет; нет там никаких скамеек, нет и набережной. И ночь, и луна, и город — все это твои выдумки. Нет моря, нет никакой Ялты — там пустыня, ты же сам видел».
Ты шепчешь и смеешься.
Не пойму, слова такие щекотные или это твои губы касаются моего уха и